Стр. <<<  <<  12 13 14 >>  >>>   | Скачать

Любовник смерти - cтраница №13


Когда входил в лавку под попугайское приветствие, был мрачен. Не про деньги думал, а про Князев нож.

Хряпнул на стойку прутья.

–Четыре принес – больше нету.

А когда, пять минут спустя, снова на Маросейку выходил, про Князя и думать забыл.

За пазухой, ближе к сердцу, лежали сумасшедшие деньги – четыре петруши, пятисотенных кредитных билета, каких Сенька прежде и в глаза не видывал.

Щупал их, хрусткие, через рубаху, пытался сообразить: каково это – в большом богатстве жить?

КАК СЕНЬКЕ ЖИЛОСЬ В БОГАТСТВЕ

Истерия первая. Про лиху беду начало

Оказалось – трудно.

На Лубянской площади, где извозчики поят из фонтана лошадей, Сеньке тоже пить захотелось – кваску, или сбитня, или оранжаду. И брюхо тоже забурчало. Сколько можно не жрамши ходить? Со вчерашнего утра маковой росинки во рту не было. Чай не схимник какой.

Тут‑то и началась трудность.

У обычного человека всякие деньги имеются: и рубли, и гривенники с полтинниками. А у богатея Сеньки одни пятисотенные. Это ведь ни в трактир зайти, ни извозчика взять. Кто ж столько сдачи даст? Да еще если ты во всем хитровском шике: в рубахе навыпуск, сапогах‑гармошке, фартовом картузе взалом.

Эх, надо было у ювелира хоть одного “петрушу” мелкими брать, не то пропадешь с голодухи, как царь из сказки, про которого когда‑то в училище рассказывали: до чего тот царь ни касался, всё в золото превращалось, и поесть‑попить ему, убогому, при таком богачестве не было никакой мочи‑возможности.

Пошел Скорик назад, на Маросейку. Сунулся в лавку – заперто. Один попугай Левойчик за стеклом сидит, глаза таращит и орет чего‑то, снаружи не разберешь.

Ясное дело: закрыл Ашот Ашотыч торговлю, побежал по этим, как их, лекционерам‑нумизматам, настоящим делом заниматься – серебряные прутья продавать.

К Ташке податься? Из денег, что подарил, часть назад отобрать?

Во‑первых, она уж, поди, улицу утюжит. А во‑вторых, стыдно. Бусы подарил – отобрал. Деньги дал – и снова назад. Нет уж, самому нужно выкручиваться.

Спереть чего на рынке, пока не закрылся?

Раньше, хоть бы еще нынче утром, запросто утырил бы Сенька с прилавка в Обжорном ряду какую‑никакую снедь, не задумался бы. Но воровать можно, когда тебе терять нечего и в душе лихость. Если бояться – точно попадешься. А как не бояться, когда за пазухой хрустит да пошуршивает?

Ужасно кушать хотелось, хоть вой. Ну что за издевательство над человеком? Две тыщи в кармане, а бублика копеечного не укупишь!

Так Сенька на жизненное коварство разобиделся, что ногой топнул, картуз оземь шмякнул, и слезы сами собой потекли – да не в два ручья, как в присказке говорится, во все четыре.

Стоит у фонаря, ревет – дурак‑дураком.

Вдруг голос, детский:

–Глаша, Глаша, гляди – большой мальчик, а плачет!

С рынка шел малый пацаненок, в матроске. С ним румяная баба – нянька ему или кто, с корзинкой в руке. Видно, пошла за покупками на базар, и барчонок за ней увязался.

Баба говорит:

–Раз плачет, стало быть, горе у него. Кушать хочет.

И шлеп Сеньке в упавший картуз монетку – пятиалтынный.

Скортк, как на монетку эту поглядел, еще пуще разревелся. Совсем обидно стало.

Вдруг звяк – еще монетка, пятак медный. Старушка в платочке кинула. Перекрестила Сеньку, дальше пошла.

Он милостыньку подобрал, хотел сразу за пирогами‑калачами дунуть, но образумился. Ну сунет в брюхо пару‑тройку калачей, а дальше что? Вот бы рублика три‑четыре насобирать, чтоб хоть пиджачишко прикупить. Может, тогда и “петрушу” разменять можно будет.

Сел на корточки, стал глаза кулаками тереть – уже не от сердца, а для жалости. И что вы думаете? Жалел плакальщика народ христианский. Часу Сенька не просидел – целую горку медяков набросали. Если в точности сказать, рупь с четвертаком.

Сидел себе, хныкал, рассуждал в философическом смысле: когда гроша за душой не было, и то не христо‑радничал, а тут на тебе. Вот она, богатейская планида. И в Евангелии про это же сказано, что люди, у которых богатство, они‑то самые нищие и есть.

Вдруг Сеньку по кобчику хряснули, больно. Обернулся, а сзади калека на костыле, и давай орать:

–Ну, волки! Ну, шакалы! На чужое‑то! Мое место, испокон веку мое! Чайку попить не отойдешь! Отдавай, чего насобирал, ворюга, не то наших кликну!

И костылем, костылем.

Подхватил Скорик картуз, чуть добычу не рассыпал. Отбежал от греха, не стал связываться. Нищие, они такие – и до смерти прибить могут. У них свое обчество и свои законы.

Шел по Воскресенской площади, соображал, как поумнее рупь с четвертаком потратить.

И было Сеньке озарение.

Из “Большой Московской гостиницы”, где у входа всегда важный швейцар торчит, выскочил парнишка‑рассыльный в курточке с золотыми буквами БМГ, в фуражке с золотой же кокардой. В кулаке у парнишки была зажата трешница – не иначе, постоялец велел чего‑нибудь купить.

Скорик рассыльного догнал, сторговал тужурку и фуражку на полчаса в наем. В задаток ссыпал всю мелочь, что на рынке наклянчил. Обещал, когда вернется, еще два раза постольку.

И бегом в “Русско‑азиатский банк”.

Сунул в окошко пятисотенную, попросил скороговоркой – вроде некогда ему:

–Поменяйте на четыре “катеньки”, пятую сотню мелкими. Так постоялец заказал.

Кассир только уважительно головой покачал:

–Ишь, какое вам доверие, большемосковским.

–Так уж себя поставили,– с достоинством ответил Сенька.

Банковский служитель номер купюры по какой‑то бумажке сверил – и выдал всё в точности, как было прошено.

Ну, а после, когда Скорик в Александровском пассаже приоделся по‑чистому, да в парикмахерской “Паризьен” на модный манер остригся, богатая жизнь малость легче пошла.

История вторая. Про жизнь в свете, дома и при дворе

Средства вполне дозволяли в той же “Большой Московской” поселиться, и Сенька уж было к самым дверям подошел, но поглядел на электрические фонари, на ковры, на львиные морды по‑над наличниками и заробел. Оно конечно, наряд у Сеньки теперь был барский и в новехоньком чемодане лежало еще много дорогого барахла, ненадеваного, но ведь гостиничные швейцары с лакеями народ ушлый, враз под шевиотом и шелком хит‑ровскую дворняжку разглядят. Вон там у них за стойкой какой генерал в золотых еполетах сидит. Чего ему сказать‑то? “Желаю нумер самый что ни на есть отличный”? А он скажет: “Куцы прешься, со свинячьим рылом в калашный ряд”? И как прилично подойти? Здороваться с ним надо либо как? А шапку сымать? Может, просто приподнять, как господа друг дружке на улице делают? Потом еще им, гостиничным, вроде на чай подают. Как этакому важному сунешь‑то? И сколько? Ну как попрет взашей, не посмотрит на парижскую прическу?

Мялся‑мялся у дверей, во так и не насмелился.

Зато впал в задумчивость. Выходило, что богатство – штуковина непростая, тоже своей науки требует.

Жилье‑то Сенька, конечно, сыскал – чай Москва, не Сибирь. Сел в Театральном проезде на лихача, спросил, где способнее обустроиться приезжему человеку, чтоб прилично было, ну и доставил его извозчик с ветерком в нумера мадам Борисенко на Трубной.

Комната была чудо какая замечательная, никогда еще Скорик в таких не живывал. Большенная, с белыми занавесочками, кровать с блестящими шарами, на кровати перина пуховая. Утром обещали самовар с пышками, вечером, коли пожелаешь, ужин. Прислуга всю уборку делала, в колидоре тебе и рукомойня, и нужник – не такой, конечно, как у Смерти, но тоже чистый, хоть сиди газету читай. Одно слово, царские хоромы. Плата, правда, тоже немалая, тридцать пять целковых в месяц. По хитровскому, где за пятак ночуют,– сумасшедшая дороговизна, а если в кармане без малого две тыщи, ничего, можно.

Обустроился Скорик, на обновы полюбовался, в полированный шкаф их разложил‑повесил и сел к окну, на площадь глядеть и думу думать – как дальше на свете проживать.

Известно: всяк человек чужой доле завидует, а от своей нос воротит. Вот Сенька всю жизнь о богатстве мечтал, хоть сердцем и знал, что никогда не будет у него никакого богатства. Однако Господь, Он всё видит, каждое моление слышит. Другое дело – каждое ли исполнит. На то у Него, Всевышнего, свои резоны, невнятные смертным человекам. Один хромой калика из тех, что по миру ходят, говорил как‑то в чайной: самое тяжкое испытание у Господа, когда Он все твои желания поисполнит. Накося, мечтатель, подавись. Погляди, многого ль алкал, и чего, раб Божий, теперь алкать будешь?

Тож и с Сенькой вышло. Сказал ему Бог: “Хотел земных сокровищ, Сенька? Вот те сокровища. Ну и чего теперь?”

Без денег жить тухло, спору нет, но и с богатством тоже не чистый мёд.

Ладно, нажрался Сенька от пуза, пирожных одних в кондитерской восемь штук засобачил (брюхо после них так и крутит), приоделся, красивым жильем обзавелся, а дальше‑то что? Какие у вас, Семен Трифоныч, будут дальнейшие мечтания?

Однако в философской печальности, вызванной не иначе как теми же пирожными, Скорик пребывал не очень долго, потому что мечтания обрисовались сами собой, числом два: земное и небесное.

Земное было про то, как из большого богатства еще большее сделать. Раз Скориком нарекли, не спи, шевели мозгой.

Дураку понятно: если весь серебряный хворост, что в подземелье лежит, наружу выволочь, его кроме как на вес не купят. Где столько нумизматов взять, по одному на каждый прут?

Ладно, прикинем, сколько это – если на вес. Прутов этих там… Черт их знает. Штук пятьсот, не меньше. В каждом по пять фунтов серебра, так? Это будет две с половиной тыщи фунтов, так? Ашот Ашотыч говорил, золотник серебра нынче по 24 копейки. В фунте 96 золотников. Две с половиной тыщи помножить на 96 золотников да на 24 копейки – это будет…

Закряхтел, сел на бумажке столбиком умножать, как в коммерческом когда‑то учили. Да недолго учили‑то, и позабылось с отвычки – так и не сложилась цифирь.

Попробовал по‑другому, проще. Самшитов говорил, что чистого серебра в пруте на 115 рублей. За пятьсот прутов это… тыщ пятьдесят, что ли, получается. Или пятьсот?

Погоди, погоди, остудил себя Скорик. Ашот Ашотыч за прут по четыреста рублей дал и, надо думать, себе не в убыток. Нумизматам своим он, может, по тыще перепродаст.

Раз эти палки почерневшие в такой цене, хорошо бы самому поторговать, без Самшитова. Дело, конечно, непростое. Для начала много чего вызнать да уразуметь придется. Перво‑наперво про настоящую цену. Обслужить всех московских покупалыциков. Потом питерских. А там, может, и до заграничных добраться. Попридержать нужно прутья, втюхивать их дуракам этим, которые готовы дороже серебряного весу платить, по штучке. А уж потом, когда дурни досыта наедятся, можно прочий хворост на переплавку продать.

От таких купеческих мыслей Сенька весь вспотел. Сколько мозгов‑то надо на этакую коммерцию! Впервые пожалел, что наукам не выучился. Барышей будущих, и тех толком не сочтешь.

А значит что?

Правильно. Догонять нужно. Хамское обличье из себя повытравить, культурному разговору научиться, арифметике‑чистописанию, а еще хорошо бы по‑иностранному сколько‑нисколько наблатыкаться, на случай если придется в Европах торговать. От мыслей дух перехватило.

И это еще только земное мечтание, не главное. От второго, небесного, у Сеньки вовсе голова закружилась.

То есть, оно, если вдуматься, тоже было земное, может, даже поземней первого, но грело не голову, где мозги, а сердце, где душа. Хотя животу и прочим частям Сенькиной натуры от этого мечтания тоже сделалось жарко.

Это раньше он был огрызок, щенок и Смерти не пара, а теперь он, если не сплоховать, может, первым московским богачом станет. И тогда, мечталось Скорику, он все эти огромадные тыщи ей под ноги кинет, спасет ее от Князя с Упырем, от марафетной хвори вылечит и увезет далеко‑далеко – в Тверь (говорят, хороший город) или еще куда. А то вовсе в Париж.

Это ничего, что она старше. У него тоже скоро на щеках из пуха усы‑борода вырастут, и он в настоящий возраст войдет. Еще можно, как у Эраста Петровича, седины на висках подрисовать – а чего, авантажно. (Только когда они со Смертью венчаться поедут, надо подале от набережной, где можно в воду свалиться и погонуть. Береженого Бог бережет. Вот уже Сенька и свадьбу представлял, и пир в ресторане “Эрмитаж”, а сам понимал: одними деньгами тут не обойтись. Были у Смерти кавалеры‑полюбовники при больших тыщах, не в диковинку ей. И подарками ее не улестишь. Нужно сначала из серого воробьишки белым соколом воспарить, а потом уж можно и к этакой лебеди подлетать.

И опять поворачивало на воспитание и культурность, без которых соколом нипочем не станешь, хоть бы и при богатстве.

На площади – из окна видать – книжная лавка. Сенька сходил туда, купил умную книжку под названием “Жизнь в свете, дома и при дворе”: как себя поставить в приличном обществе, чтоб в тычки не погнали.

Стал читать – в испарину кинуло. Матушки‑светы, каких премудростей там только не было! Как кому кланяться, как бабам, то есть дамам, ручку целовать, как говорить комплименты, как когда одеваться, как входить в комнату и как выходить. Это жизнь целую учись – всего не упомнишь!

“Нельзя являться с визитом раньше двух часов и позже пяти‑шести,– шевелил губами и ерошил французскую куафюру Сенька.– До двух вы рискуете застать хозяев дома за домашними занятиями или за туалетом; позже можно показаться навязывающимся на обед”.

Или еще так: “Приехав с визитом и не застав хозяев дома, благовоспитанный человек оставляет карточку, загнутую широко с левого бока кверху; при визите по случаю смерти или иного печального случая карточку загибают с правого бока вниз, слегка надорвав сгиб”.

Елки‑иголки!

Но страшней всего было читать про одежу. Бедному хорошо: всего одна рубаха и портки – и нечего голову ломать. А богатому ужас что за морока. Когда надевать пиджак, когда сюртук, когда фрак; когда сымать перчатки, когда нет; чего должно быть в клеточку, чего в полосочку, а что может быть в цветочек. Да еще и не все цвета у них, культурных, друг к другу подходят!

Трудней всего выходило со шляпами – Сенька для памяти даже стал записывать.

Стало быть, так. В конторе, магазине или гостинице шляпу снимают, только если хозяева и приказчики тоже с непокрытыми головами (эх, тогда, в “Большой Московской” бы знать). Выходя из гостей, шляпу надевать надо не на пороге, а за порогом. В омнибусе или экипаже шляпы не снимать вовсе, даже в присутствии дам. Когда пришел с визитом, шляпу держишь в руке, а ежели ты во фраке, то цилиндр должен быть не простой, а с пружинкой. Когда сел, шляпу можно положить на стул, а если нет свободного стула, то на пол, но только, упаси Боже, не на стол.

Тут Скорику стало шляпу жалко – ведь на полу она испачкается. Посмотрел на красовавшееся посреди стола канотье (двенадцать с полтиной). Ага, на пол. Щас!

Утомившись учиться светскому обхождению, снова рассматривал обновы. Сюртучок верблюжьего камлота (девятнадцать девяносто), две жилеточки белого и серого пике (червонец пара), панталоны в черно‑серую полоску (пятнадцать), брюки на штрипках (девять девяносто), штиблеты с пуговками (двенадцать) и еще одни, лаковые (отвалил за них двадцать пять, но зато заглядение). Еще зеркальце на серебряной ручке, помада в золоченой баночке – кок смазывать, чтоб не вис. Дольше всего любовался перламутровым перочинным ножиком. Восемь лезвий, шило, даже зубная ковырялка И ногтечистка!

<<  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 >>