Стр. <<<  <<  11 12 13 >>  >>>   | Скачать

Алтын‑толобас - cтраница №12


Как‑то подстерег Овсея Творогова утром пораньше, пока тот еще не впал в пьяное изумление, и отходил его, как следует. От души, вдумчиво. Чтоб синяков и ссадин не осталось, бил чулком, куда насыпал мокрого песку. Кричать не велел, пригрозив, что убьет до смерти, и Овсей не кричал, терпел. Жаловаться Корнелиус тоже отсоветовал. Показал жестами (по‑русски тогда еще совсем не умел): любой из солдат тебя, вора, за полтину голыми руками удавит, только слово шепнуть.

Творогов был хоть и пьяница, но не дурак, понял. Стал с того дня тихий, смирный, больше не ругался и солдат не притеснял. Теперь прямо с утра напивался так, что потом весь день лежал колодой в чулане.

Корнелиус завел особого денщика, одного непьющего чухонца, который при Творогове состоял: следил, чтоб в блевотине не захлебнулся и на улицу не лез. Когда капитан начинал шевелиться и хлопать глазами, чухонец вливал в него чарку, и Овсей снова утихал. И ему хорошо, и солдатам.

А командовать ротой фон Дорн стал сам.

* * *

–Перви‑второй считать!– Поручик принялся отбивать тростью в такт счету.– Перви‑второй, перви‑второй! Перви нумера шаг вперед! Kehrt![7] Панцер долой!

Прошелся между двумя шеренгами, повернутыми лицом друг к другу, выбирая себе пару – показывать прием рукопашного боя. Выбрал Епишку Смурова, здоровенного, неповоротливого парня, чтоб преимущества умной борьбы были наглядней.

–Солдаты, смотреть востро! Повторять не буду. Епишка, бей меня в морда!

Приказ есть приказ. Епишка засучил рукав, не спеша развернулся и наметился своротить поручикову личность на сторону.

Корнелиус проворно согнулся, пропуская страшный удар над собой, а когда солдата повело боком вслед за выброшенным кулаком, слегка подтолкнул Епишку в правое же плечо, да подставил ногу.

Верзила грохнулся чугунным рылом в землю, а поручик сел ему на спину и схватил за волоса. Толпа радостно загудела – упражнения в мордобое пользовались у зрителей особенной любовью.

–Klar?[8] Перви нумер бить, второй нумер кидать. Давай!

Солдаты принялись с охотой колошматить друг друга. Фон Дорн похаживал меж ними, поправлял, показывал. Потом поучил роту еще одному полезному и простому приему – как ошеломить врага, не ожидающего нападения: если снизу рубануть ребром ладони по кончику носа, то противник враз и ослепнет, и одуреет, делай с ним что хочешь.

Третьего дня, как обычно, солдаты подрались со стрельцами. Сабель‑ножей не оголяли, потому что на Москве с этим строго – враз на виселицу угодишь, и разбирать не станут, кто прав, кто виноват. Раньше на кулачки при равном числе всегда побеждали стрельцы – они дружнее и к драке привычнее, а тут впервые одолели фондорновские солдаты. Принесли трофеи, семнадцать клюквенных колпаков. За это полковник Либенау получил от генерала Баумана благодарность и бочонок мозельского, а Корнелиус от полковника Либенау похвалу и фунт табаку.

Солдаты махали рукой друг у дружки перед лицами – поручик велел останавливать ладонь за вершок от носа. Зеваки притихли, не понимая, что за чудную забаву удумал немчин. Один из боярских челядинцев подошел ближе, завертел головой влево‑вправо, приглядывался.

Одет по‑русски, а сам черноликий, из‑под богатой шапки лезут жесткие, курчавые волосы с густой проседью. Нос приплюснутый, на каштан похож. В общем – арап. У русских вельмож, как и у европейских, мавры и негры в цене. За совсем черного, говорят, до трехсот рублей платят. А этого, нарядного, с кривой саблей на боку Корнелиус видел на плацу уже не впервые, такого трудно не приметить. Только прежде арап приходил один, а сегодня с целой ватагой, и даже вон боярин с ним.

Но тут фон Дорн разглядел сбоку, в сторонке от толпы, статную женскую фигуру: черный плат, лазоревый охабень, в руке белый узелок – и про арапа сразу позабыл.

Стешка обед принесла. Значит, полдень.

Плат у Стешки был хоть и вдовий, но не убогий, а дивного лиможского бархата. Охабень доброго сукна, а как полы разойдутся, видно козлиные башмаки с алыми сафьяновыми чулками. Лицо набеленное, щеки по московской моде нарумянены в два красных яблочка. Смотреть на Стешку приятно, да и узелок кстати. В нем, Корнелиус знал, пироги с вязигой и маком, кувшин пива, кус баранины с имбирем и непременно зернистая бело‑рыбья икра, вареная в уксусе.

По‑европейски сейчас был полдень, а по‑русски три часа дня. У московитов свое часоисчисление, время здесь высчитывают по‑чудному, от восхода солнца, так что каждые две недели отсчет меняется. Нынче, на исходе октября, у русских в сутках девять дневных часов и пятнадцать ночных. Если прошло с зари три часа, значит, три часа дня и есть.

Стешка чинно села на бревно, расправила складки, на касаточку (это такое ласковое слово, означает Schwalbe, хоть Корнелиус на узкую черную птицу вроде был непохож) поглядывала как бы искоса. Московитки нежностей на людях не признают, в мужчинах уважают строгость; галантность же почитают за слабость характера, поэтому фон Дорн от своей возлюбленной отвернулся. Обед подождет, сейчас недосуг.

Со Стешкой поручику исключительно повезло – и в смысле Диспозиции, и в разных прочих смыслах. Стешкин муж, пока не угорел в бане, был в Немецкой слободе пожарным ярыгой – следил, чтоб иноземцы костров не жгли и печные трубы чистили. Когда молодка овдовела, то так на Кукуе и осталась. Зажила лучше, чем при своем ярыге, потому что оказалась мастерица‑белошвейка, шила местным матронам рубашки, сорочки, чулки, платки из батиста. Дом построила на слободской границе – на русский манер, но чистый, светлый. У Корнелиуса нынче рубахи были одна белей другой, тонкого голландского полотна, воротники кружевные, крахмальные, да и сам всегда накормлен, обогрет, обласкан.

У Стешки дома хорошо. Печь с сине‑зелеными изразцами, окна из косых кусочков слюды, весело подкрашенных, так что в солнечный день по стенам мечутся разноцветные зайчики, как в католическом храме. Лавки деревянные, но покрыты пестрыми лоскутными салфетками, а на постельной лавке – перина лебяжьего пуха. Специально для Корнеюшки, чтоб ему удобней трубку курить, хозяйка завела и немецкое резное кресло, да к нему скамеечку, ноги класть. Сама сядет рядом на пол, голову на колено пристроит и давай песни напевать. Чем не парадиз? Особенно когда после купидоновых утех, а перед тем еще была баня с холодным медом, вишневым или клюквенным.

Говоря по справедливости, имелись и в русской жизни свои приятные стороны. А вернее так: если женщина захочет сделать жизнь мужчины приятной, то добьется своего хоть бы даже и в Московии.

Вдова звала Корнелиуса поселиться у нее совсем, но он держался, отговаривался службой – мол, должен жить при цейхгаузе. Стешка непонятного слова пугалась и на время отставала, но потом подступалась опять. Дело‑то было не в цейхгаузе – боялся фон Дорн прирасти к сладкому житью, порастратить злобу, питавшую его решимость своими жгучими, соками. Что дело закончится женитьбой, этого не страшился. Слава богу, русские законы на сей счет строги. Православной за «басурмана» замуж нельзя, а чтоб фон Дорн перекрестился в греческую веру, московиты не дождутся. Стешка, та, поди, сама охотно в католичество бы перешла, да только тут за такие дела можно и на костер угодить. Хотя кто ее знает. Возможно и не перешла бы, даже ради касаточки – очень уж набожна.

Всякий раз перед тем, как с поручиком на лавку лечь, Стешка снимала нательный крестик и, попросив у Богородицы прощения, закрывала икону занавесочкой – так полагалось по русскому обычаю. На следующий день после греха в церковь войти не смела, молилась перед входом, вместе с блудницами и прелюбодеями. Мальчишки и невежи показывали на таких пальцем, смеялись, а Стешка только земно кланялась, терпела. Женщины в Московии вообще безмерно терпеливы.

Мужья их бьют, держат взаперти, к гостям не выпускают, за стол не сажают. Говорят, сама царица, если захочет иноземных послов посмотреть или позабавиться комедийным действом, вынуждена подглядывать тайком, через особую решетку – да и это почитается за небывалую вольность.

За измену муж вправе жену убить до смерти, и ничего ему за это не будет. Другое дело – если сам супругу кому временно отдаст, в счет неуплаченного долга, такое не возбраняется. А что бывает с бабой, если на мужа руку подымет, Корнелиус уже видел. Московский суд на расправу скор, и наказания самые страшные, хоть бы даже и за сущий пустяк.

Один писец из Иноземского приказа, Сенька Кононов, (фон Дорн у него в свое время грамотку на кормление получал) оплошно пропустил букву в царском титуловании. За это ему, согласно уложению, правую руку до запястья долой – не бесчести великого государя. А обрубок загнил, пошел антоновым огнем, так и помер несчастный Сенька в воплях и страшной муке.

Или был мушкетер из лучшей в полку первой роты, которую допускают охранять улицы во время царских выездов, именем Яшка Ребров. Без злого умысла, по случайности, выронил мушкет в карауле у Спасских ворот. Мушкет новейшей конструкции, с кремневым замком, от удара о камень взял и выпалил. Вреда никому не было, пуля в небо ушла, а все равно государственное преступление – в близости от высочайшей особы из оружия палить. Так Яшку, вместо того чтоб выдрать за нерадивость или в карцер на три дня усадить, отдали палачу. Правую руку и левую ногу отрубили парню, живи теперь, как хочешь.

Поначалу Корнелиус только ужасался безумной строгости московских законов, но по прошествии времени стал примечать, что люди как‑то ничего, приспосабливаются, и законы эти нарушают много чаще, чем в Европе, где суд к человеческим несовершенствам много снисходительней. И пришел поручик к умозаключению: когда предписания закона непомерно суровы, человек исполнять их не станет – найдет обходной путь. На всякую силу отыщется хитрость. Просочится вода через камень, а трава прорастет через кирпич.

Чему‑чему, а хитрости и пройдошливости у московитов можно было поучиться. Взять хоть самое обычное, незлодейское преступление: когда кто в долги залез, а отдать не может. В Москве за это должника хватают и ставят на правеж: лупят час за часом, с утра до обеда, батогами по лодыжкам, пока не взвоет и не побежит сам себя в кабальники продавать, лишь бы от муки избавиться. За годы военной службы фон Дорн столько раз в невозвратных долгах увязал, что, если б жить по‑русскому обычаю, давно уж запродался бы на галеры, цепями греметь да веслами ворочать.

Так‑то оно так, но москвичи, кто подогадливей, за день перед тем, как на правеж идти, заглянут на Палашевку, где палачи живут, да поклонятся кату деньгами или сукном, и тот дает за подношение кусок жести – положить за голенище. Тогда ничего, можно и под батогами постоять.

И женщины, если есть характер и голова на плечах, себя в обиду сильно не дают. Полковник Либенау со смехом рассказывал, как княгиня Кучкина от постылого и лютого мужа избавилась. Шепнула в царском тереме, будто князь знает заговор волшебный, как подагренную боль одолеть. А царь как раз подагрой маялся, который день с замотанной ногой в кресле сидел, плакал от злости. Мамки побежали к царице, шепнули. Та – к венценосному супругу: так, мол, и так, ведает князь Кучкин, как подагру заговорить и сам себя вылечивает, а от других таится. Вызвали мнимого целителя пред высокие очи. Он плачет, божится, будто ни о чем таком знать не знает. Поуговаривал его Алексей Михайлович, посулил большую награду, а когда князь не поддался, был ему явлен монарший гнев, во всем громоподобии. За колдовство, а еще больше за неподобное злоупрямство били Кучкина кнутом и сослали в Соловецкий монастырь на вечное покаяние. А княгиня нынче вдовой при живом муже, обывательствует в свое полное удовольствие, целый хор из пригожих песельников завела.

Если жить коварством и подлостью, не держаться за честь, за гордость, стелиться перед сильными и не жалеть слабых, то можно было отлично устроиться и в России. И многие из иноземцев устраивались. Как голландские купцы в Японии, которые топчут Христово распятие, чтоб получить от язычников шелк и фарфор. А здесь, в Московии, иной ловкач перекрестится в византийскую веру, и сразу все двери перед ним открыты: торгуй чем хочешь, покупай холопов, бери богатую невесту. Кто больше всего богатеет из европейских купцов? Не добросовестные торговцы, а кто вовремя дьяку взятку сунет да конкурентов перед властью очернит. А Корнелиус, жалкий простак, еще рассчитывал сделать здесь честную коммерцию! Да разве с этими дикарями сговоришься.

С рыжими волосами для париков «Лаура» никак не задавалось. У русских баб, видите ли, показывать волосы считается срамом. Они скорей всё остальное на обозрение выставят, чем свои лохмы. Поди разбери под платками да шапками, кто тут рыжий, а кто нет. Девки, правда, косы наружу выпускают, но у московиток коса – девичья краса. Чем она длинней и толще, тем невеста больше ценится, хоть бы даже вся рожа в прыщах. Косу девка ни за какие деньги не продаст. Оставались только гулящие, которые ходили по Москве простоволосыми. Этих‑то полно, проходу от них нет, но рыжих попадалось куда меньше, чем в той же Голландии. Пока Корнелиус добыл волосы нужного оттенка только у одной, вовсе спившейся, за штоф вина и полкопейки. После рассмотрел – они хною крашенные.

Однако пергаментную завертку с торговым образцом берег, не выбрасывал. В полку поговаривали, скоро будут на Север посылать, против старообрядцев, что заперлись в своих лесных скитах, крестятся не по‑правильному и царских податей платить не желают. Там, на Вологодчине, будто бы рыжих много. Фон Дорн прикидывал, как будет брать трофеи. Под корень резать не станет, не зверь, можно бабам и девкам вершка по четыре оставить. Ничего, через год новыми волосами обрастут.

А не пошлют в северные леса – не надо. Тогда вступит в действие секретная Диспозиция.

* * *

–Новиков, шпынь ненадобный! Свинячий морда расшибу!

Фон Дорн бросился к Миньке Новикову из четвертого плутонга. С Минькой беда – подлый, жестокий, другие солдаты его боятся. Вчера, говорят, кошку поймал и с живой шкуру драл – визгу было на всю казарму. Следствия по этому пакостному случаю Корнелиус еще не учинял. Если окажется правда послать Миньку с запиской к полковому прохвосту, пускай всыплет извергу полета горячих, чтоб не мучил бессловесных тварей, не позорил солдатского звания. Вот и сейчас, разучивая боевой прием – как удар ножом отбивать Новиков нарочно вывернул руку щуплому Юшке Хрящеватому. Тот весь скривился от боли, а закричать боится.

Пришлось Миньку побить. Корнелиус поставил его стоять «смирно» и поваксил ему харю – несильно, чтоб переносицу не сломать и зубов не выбить, но все же до крови. Минька подвывал, руки держал по швам. Ничего, выродок, у прохвоста под розгами ты еще не так завоешь.

К розгам и оплеухам фон Дорн прибегал нечасто, только если уж такой солдат, что слов и увещеваний вовсе не понимает. Начальствующий над людьми должен уметь к каждому свой подход найти, иначе какой ты командир? Если солдат плох – значит, офицер виноват, не сумел выучить, не додумался, как ключ подобрать. Но есть, конечно, и такие, как Новиков, кто отзывчив лишь на битье и ругань.

Битье ладно, хорошо бы и вовсе без него, а вот ругань в военном ремесле – первейшее дело, без нее ни команду отдать, ни в атаку повести. Изучая русский язык, фон Дорн первым делом взялся за эту словесную науку. В ругательстве, не в пример прочим умениям, московиты оказались изобретательны и тонки. Причина тому, по разумению Корнелиуса, опять была в чрезмерной строгости законов. За матерный лай власть карала сурово. По торжищам и площадям ходили особые потайные люди из числа полицейских, по‑русски – земских ярыжек, держали ухо востро. Как заслышат где недозволенную брань, кто про кровосмесительное подло кричит, ярыжки такого сразу хватают и тащат на расправу. Только эта мера плохо помогает – от нее ругаются еще витиеватей и злее. Да и сами блюстители благонравия, когда ругателя за волосы в Земской приказ волокут, так бранятся, что непривычные люди, из приезжих, обмирают и творят крестное знамение.